Я не дослушал и ушел. На пути к моим креслам опять я столкнулся с значительным лицом, которое обязательно взяло меня за пуговицу фрака и поправило свой галстук.
– Я говорил сейчас только, – начал он, – об искусстве танцев. Чтобы танцы входили в область изящного, нужно, чтобы они были пластично-благородны.
– Да, как античные изваяния, в. п.
– Гм! – сказало лицо, погладив подбородок, с особенной ему свойственной грацией, потому что, в самом деле, в этом человеке было что-то чрезвычайно грациозное… Вы так думаете?…
– Да, в. п… античные изваяния чисты и целомудренны, и между тем они наги. Прикрывать наготу цветами придумал жеманный разврат периода Возрождения.
– Итак – вы pro! – спросило меня лицо, осклабясь и прищуря глаза, как кот.
– Ни pro, ни contra, в. п.
– Т. е. amicus Plato…
– Sed magis arnica Veritas…
Я поклонился и пошел к своему месту, потому что уже началась интродукция третьего акта с ее странными, ломаными звуками, комически страшными и относящимися к дуэту Бертрама и Рембо… Но дуэт этот всегда пропускали на московской сцене, хотя он необходим в поэме, как необходимы гротески в готическом храме. Комизм его дышит ярким сарказмом, ибо до ничтожества мал является человек в этой схватке с холодно-насмешливым демоном.
Подняли занавес. Вот он, как привидение, стоит вдали, прислушиваясь к дикой оргии ада, запечатленной цинически-развратным и вместе глубоко-отчаянным весельем. Но он уже не тот холодный, грозный, сверкающий очами демон; на нем налегло всей силой отчаяние, в этих звуках слышно ему тяготеющее над ним роковое проклятие, и черты, и поза его проникнуты болезненным страданием. Но он так же мрачно неподвижен, он тот же демон… Какою страстною любовию звучит его гордый голос при словах:
Für den Glanz der erblichen,
Den Ruhm der entwichen…
Warst du, warst du mein Trost mir geblieben.
Какою сверхъестественною силою одушевлен он, вызывая на борьбу небо и ад!.. Да, в это мгновение артист был истинно велик!.. Он не прибегал ни к каким форсированным жестам, он передавал только глубоко почувствованные ощущения, и потому не побежал, как безумный, после этих адских стонов, а пошел тихо, падая под бременем проклятия.
Ад затих. Религиозно-торжественно раздалась гармония целого мироздания, тихая, ровная, светлая; природа почуяла приближение существа, под стопами которого должны расцветать цветы.
И вот, едва ступая легкою ногою, прислушиваясь к отдаленному шуму, явилась она, светлая Алиса… Что мне за дело, что артистка не вполне соответствовала идее композитора? Я слышал только чистый женский голос, я внимал только, забываясь, как ребенок, простые, ребячески-веселые звуки ее песни… Бесконечною прелестью девственности, младенческою чистотою веры благоухает эта песня. Но вот опять зашумел ад, опять раздались раздирающие, развратные, томительно-отчаянные звуки… Бедное дитя, бедная Алиса… Но чего же ей бояться? «Gott ist mit mir», – говорит она с детскою доверенностью, и опять льется из уст ее простая сельская песня, и опять смолкает ад, и снова слышен только ее голос в целом мироздании, обливающемся розовою зарею при каждом ее шаге, один ее голос, к которому изредка только присоединяются слышные по временам в оркестровке голоса природы.
Взгляните, вот она упала на колена. Бедный ребенок, она не может совладеть с своим ужасом, и льется та же песня, но принявшая религиозную настроенность молитвы, и с этой молитвой соединяется целая природа, как бы явившаяся на помощь своему лучшему цветку. В оркестровке так и слышно, как одна и та же мысль проходит по растениям, по волнам реки, по горам. Снова зовут Роберта в адской бездне… и оживотворенная молитвою Алиса бросается к тому, что недавно еще было для нее предметом ужаса, и падает у креста, уничтоженная появлением Бертрама.
Приговор произнесен, воля рока отяготела над падшим духом, и он вырывается из бездны, пораженный проклятием.
Но он опять на земле… Посмотрите, с какою рыцарскою galanterie подходит он к Алисе… «О, Alice, was ist dir…». Каким обаянием библейского змея дышат в устах его слова: «Komm zu mir». Да! это он, соблазнитель Евы, вкрадчивый, прекрасный в самом падении, и ему нет сил противустоять.
Но разве Алиса – женщина? Это – цветок, это – стеклянный звук, чуждый страстей и страданий, доступный только чувству стыда и робости. И демон встает перед нею во всем ужасающем величии, и начинается страшная борьба звуков, полная судорожного трепета… Еще несколько тактов борьбы, и вот уже она, слабое создание, лежит на руке его, и он с насмешливой злобою поет над нею: «Du, zarte Blume!..». В этой позе, в этих органно-глубоких звуках артист дошел почти до nec plus ultra трагического величия, и когда, при приближении Роберта, раздалась последняя, до бесконечности низкая и между тем все так же бархатная нота, я готов был вскочить с своего места.
И потом, как грозно-таинственно, как лихорадочно-трепетно звучал этот голос в рассказе Роберту о пещере Розалии, каким адским хохотом заливался он в знаменитом дуэте!
Облака закрыли сцену при последних тактах дуэта. Поднялись какие-то могильные, дрожащие, грустные звуки…
Пещера Розалии. На ночном небе мелькают светила… Голос сатаны повелительно зовет их с неба на землю: торжеством, отчаянием веет это призывание, оканчивающееся, впрочем, горестным сознанием: «Ich verdammt so wie ihr…». Опять почти невыносимо высок был артист в этом монологе!
Вот блудящие огни засверкали на гробах, вот под однообразно унылые звуки начали лопаться крыши… Вот они, дочери греха и соблазна, обаятельные, страстные, бесстыдные. Вот льются какие-то прыгающие, беснующиеся, адские звуки ужасающей, могильной, богохульной радости, они собрались все, легкие, воздушные тени, они снова хотят жить и наслаждаться… Но они ждут кого-то.